![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Да, этим вечером с нами был проклятый Дмитрий Шостакович со своей проклятой Сюитой для Оркестра Варьете.
Мы слушали сидели. Сидели. И слушали. Я, чтобы занять свои руки, играла пальцами Эм. И в какой-то момент посреди короткой польки Золото Расплавленное вдруг на вдохе перехватило у Эм весь его воздух. В пах нам двоим вошел длинный зазубренный нож и провернулся в паху пару раз. Потом раз за разом ещё раз и ещё раз и снова.
Эм сжал кулаки и заедал боль собственной нижней губою. Ребёнок повернулся, увидел пот на виске у него и тихо спросил: «Пап, тебе плохо?» «Нет.» - Эм помотал головой. - «Нет, детка, мне хорошо. Слушай музыку. Вальс сейчас будет...» «Точно не уйдём?» «Не уйдём.»

«А может таки лучше домой?» - Спросила я куда-то в потный висок и в давление рухнувшее. «Да прям сейчас. Я её притащил сюда из-за этого вальса паршивого. И я теперь не уйду.» «Ну, не из-за вальса, а из-за цепочки от концерта до фильма и до Тома Круза потом...» «Тсс-с-с. Не произноси имя всуе...»
Вальс начался. Эм вцепился пальцами правой руки в запястье левой и мне показалось на миг, что он сейчас переломит пополам своей рукой свою руку. Я спросила: «Ты знал, что музыка так на тебя может действовать?» «Конечно, я знал.»
Конечно он знал, что даже симфонический оркестр Гумбольдского Университета может вогнать его в жар. В золотую волну желания подпрыгивающего к горлу от члена, поднимающегося снизу и затапливающего медленно голову.
С ним раньше такое бывало уже. С ним такое часто бывало. И он знает, что делать, когда такое случается. Сесть в кресле ровно. Ноги под креслом скрестить. Перестать дышать. Сжать зубы покрепче. Закрыть глаза плотно. Взять в руку пульс на руке и, до двухсот двадцати двух досчитав, попытаться не умереть, но просто смириться с тем, что два совпадающих ритма — грёбаного Шостаковича и внутренний — глубокий и гулкий — взывают прилив крови вниз живота и желание то ли выебать кого-то случайного, то ли дрыном уебать всех вокруг.
«Если бы не дочь, ты бы уже искал здесь кого-нибудь глазами по ложам. Но при ней ты будешь просто терпеть это всё.» «Да, может быть, уже искал бы. Да, буду терпеть.»
Наверное, это можно было бы объяснить повышенной чувствительностью сраной аристократии. Возбудиться физически от симфонической музыки — что может быть более показательным признаком утончённости, правда ведь, да? Нет. И утончённости в Эм нет. И возбуждается он не от музыки даже.
Возбуждает его общее состояние всех, кто играет и слушает.
Неделями и месяцами симфонический оркестр сыгрывается и разыгрывается, учится подчиняться одной палочке дирижёрской, учится читать мимику человека, за пультом стоящего. В какой-то момент, когда музыканты слаженности достигают, они попадать начинают в одно дыхание, в один жест, в улыбку одну. Весь оркестр становится существом, раздевающимся перед публикой. Медленно разоблачающимся существом многоруким, длинным и гибким. Существо скидывает одежды свои, приближается к публике, дышит ей жаром в лицо, кладёт ей свою грудь на грудь, надавливает грудью своею и кладёт публику свою под себя. Раскладывает её, подготовленную, на алых креслах концертного зала. И начинает иметь. Если публика поддаётся — получается музыка. Не та, которую слушают. И даже не та, которую слышат. А та, которую чувствуют как покалывание иголочек тоненьких, от которых на коже чувствительной волоски становятся дыбом.
После перерыва я поинтересовалась: «Отпускает? Тебе легче уже?» Эм молча кивнул и пальцы правой руки расправил на правом колене.
После концерта Эм вывел дочь на воздух, они немного прошлись до места, где бабушка припарковала машину, потом расцеловались, попрощались, Эм помахал фарам вслед. Машина увезла сонное чадо домой. А Эм какое-то время стоял на перекрёстке двух улиц.
Стоял до тех пор, пока я не спросила: «Домой? Или не домой?» «Конечно, домой.» - Сказал он. - «А по дороге посмотрим, как долго можно идти эти двадцать минут...»
Мы слушали сидели. Сидели. И слушали. Я, чтобы занять свои руки, играла пальцами Эм. И в какой-то момент посреди короткой польки Золото Расплавленное вдруг на вдохе перехватило у Эм весь его воздух. В пах нам двоим вошел длинный зазубренный нож и провернулся в паху пару раз. Потом раз за разом ещё раз и ещё раз и снова.
Эм сжал кулаки и заедал боль собственной нижней губою. Ребёнок повернулся, увидел пот на виске у него и тихо спросил: «Пап, тебе плохо?» «Нет.» - Эм помотал головой. - «Нет, детка, мне хорошо. Слушай музыку. Вальс сейчас будет...» «Точно не уйдём?» «Не уйдём.»

«А может таки лучше домой?» - Спросила я куда-то в потный висок и в давление рухнувшее. «Да прям сейчас. Я её притащил сюда из-за этого вальса паршивого. И я теперь не уйду.» «Ну, не из-за вальса, а из-за цепочки от концерта до фильма и до Тома Круза потом...» «Тсс-с-с. Не произноси имя всуе...»
Вальс начался. Эм вцепился пальцами правой руки в запястье левой и мне показалось на миг, что он сейчас переломит пополам своей рукой свою руку. Я спросила: «Ты знал, что музыка так на тебя может действовать?» «Конечно, я знал.»
Конечно он знал, что даже симфонический оркестр Гумбольдского Университета может вогнать его в жар. В золотую волну желания подпрыгивающего к горлу от члена, поднимающегося снизу и затапливающего медленно голову.
С ним раньше такое бывало уже. С ним такое часто бывало. И он знает, что делать, когда такое случается. Сесть в кресле ровно. Ноги под креслом скрестить. Перестать дышать. Сжать зубы покрепче. Закрыть глаза плотно. Взять в руку пульс на руке и, до двухсот двадцати двух досчитав, попытаться не умереть, но просто смириться с тем, что два совпадающих ритма — грёбаного Шостаковича и внутренний — глубокий и гулкий — взывают прилив крови вниз живота и желание то ли выебать кого-то случайного, то ли дрыном уебать всех вокруг.
«Если бы не дочь, ты бы уже искал здесь кого-нибудь глазами по ложам. Но при ней ты будешь просто терпеть это всё.» «Да, может быть, уже искал бы. Да, буду терпеть.»
Наверное, это можно было бы объяснить повышенной чувствительностью сраной аристократии. Возбудиться физически от симфонической музыки — что может быть более показательным признаком утончённости, правда ведь, да? Нет. И утончённости в Эм нет. И возбуждается он не от музыки даже.
Возбуждает его общее состояние всех, кто играет и слушает.
Неделями и месяцами симфонический оркестр сыгрывается и разыгрывается, учится подчиняться одной палочке дирижёрской, учится читать мимику человека, за пультом стоящего. В какой-то момент, когда музыканты слаженности достигают, они попадать начинают в одно дыхание, в один жест, в улыбку одну. Весь оркестр становится существом, раздевающимся перед публикой. Медленно разоблачающимся существом многоруким, длинным и гибким. Существо скидывает одежды свои, приближается к публике, дышит ей жаром в лицо, кладёт ей свою грудь на грудь, надавливает грудью своею и кладёт публику свою под себя. Раскладывает её, подготовленную, на алых креслах концертного зала. И начинает иметь. Если публика поддаётся — получается музыка. Не та, которую слушают. И даже не та, которую слышат. А та, которую чувствуют как покалывание иголочек тоненьких, от которых на коже чувствительной волоски становятся дыбом.
После перерыва я поинтересовалась: «Отпускает? Тебе легче уже?» Эм молча кивнул и пальцы правой руки расправил на правом колене.
После концерта Эм вывел дочь на воздух, они немного прошлись до места, где бабушка припарковала машину, потом расцеловались, попрощались, Эм помахал фарам вслед. Машина увезла сонное чадо домой. А Эм какое-то время стоял на перекрёстке двух улиц.
Стоял до тех пор, пока я не спросила: «Домой? Или не домой?» «Конечно, домой.» - Сказал он. - «А по дороге посмотрим, как долго можно идти эти двадцать минут...»